Глеб Архангельский (glebarhangelsky) wrote,
Глеб Архангельский
glebarhangelsky

Categories:

Субботнее чтиво. Как боцмана от мата отучили

Друзья,

Приятно, что тему прошлой субботы про мат активно обсуждали, несмотря на выходные. Подброшу еще материала к размышлению, на этот раз в юмористическом ключе. :) Публикую прекрасный рассказ Леонида Соболева о том, как комиссар творчески отучил боцмана от мата. Текст под катом.

ИНДИВИДУАЛЬНЫЙ ПОДХОД

Самый поразительный случай за годы моей политработы был, пожалуй, в тысяча девятьсот двадцать втором году на учебном судне.

Вот много говорится об индивидуальном подходе к людям, что, мол, всех под одну гребенку равнять нельзя и в воспитательной работе обязательно надо учитывать особые свойства самого человека. Так вот, в первые годы моего комиссарства я раз с отчаяния такой индивидуальный подход загнул, что теперь вспомню - и сам удивляюсь.

Однако результаты оказались выше всех ожиданий, и сохранил я для Красного флота одного очень ценного человека.

Был тогда у нас на учебном корабле вторым помощником командира Помпеи Ефимович Карасев. Собственно, настоящее его имя было Помпий, но в семнадцатом году, пользуясь гражданскими правами, он это имя во всех документах переделал на Помпея и даже соответственно перенес день своего ангела с седьмого июля на двадцать третье декабря. Пояснил он это тем, что имя Помпий очень смахивает на пожарную помпу, чем при царском режиме ему порядком надоедали корабельные шутники, а Помпей много благозвучнее и даже имеет флотский оттенок, потому что, как услышал он это на лекции в гельсингфорсском матросском клубе, некий римский воевода Помпей одержал морскую победу, и следственно, тоже был военным моряком.

Должность второго помощника командира в те годы мало чем отличалась от должности главного боцмана - как говорится, свайки, драйки, мушкеля, шлюпки, тросы, шкентеля, - и поскольку боцман у нас, по мнению Помпея, был слабоват, он сам круглые сутки катался по кораблю шариком на коротеньких своих ножках, подмечал неполадки и "военно-морской кабак" и по поводу этого беспрерывно извергал сквернословие, весьма, надо признаться, затейливое. Так же подавал и команды на аврале: в команде, скажем, пять слов, а у него - пятнадцать, и остальные десять все посторонние. Прямо удивляешься, откуда что берется... Правда, плавал он к тому времени более двадцати лет и на этом же корабле с девятьсот восьмого года в боцманах ходил. До того он к этому диалекту привык, что иначе ни на какую тему говорить не мог, и раз я просто поразился, в каких случаях он на нем изъясняется.

Заработался я как-то ночью, слышу восемь склянок, ну, думаю, Помпеи Ефимович, наверное, уже на ногах, он позднее четырех утра на палубу не выскакивал. А мне надо было ему сказать о покраске библиотеки. Ну, пошел я к нему в каюту, - а каюта у него была своеобразная: на столе ни чернильницы, ни бумажки, ни книжки, чистый стол, как шканцы, палуба вымыта и медяшка грелки собственноручно надраена, а на грелке вечно чайник стоит. Пользовался он каютой только для того, чтобы с полуночи до четырех и после обеда до разводки на работы поспать и вечерком - часок чайку попить. Тогда стелил он на письменный стол газетку, снимал с грелки чайник, где с утра чай парился, скидывал китель, доставал из шкафа кружку и сахар - и наслаждался.

Приоткрываю я тихонько дверь, думаю, может, он еще спит, и вижу: стоит он в исподних на коленках перед стулом - а на стуле крохотная иконка (вероятно, в нерабочее для нее время она в шкафу вместе с сахаром лежала) - и истово крестится. Вы скажете, мне бы следовало в это дело вмешаться, но к этим пережиткам тоже надо было подход иметь, а тут человек скромно отправляет культ в своей каюте, не мешая службе, агитацией религиозной не занимается, - ладно, думаю, при случае воздействую осторожно.

Хотел уже дверь прикрыть, но донеслась тут до меня его молитва, я чуть не фыркнул: увлекся мой Помпеи, меня не видит и причитает у иконки, да как!.. В той же пропорции, что с командами - пять слов молитвы, а десять посторонних. Жалуется богу на командира, что тот ему зря фитиль вставил за беспорядок на вельботе, - и попутно как рванет командирскую бабушку в тридцать три света, в иже херувимы, в загробные рыданья и пресвятую деву Марию, и вслед за тем - молитву о смягчении сердца власть имущих, поминая царя Давида и всю кротость его.

Ну, конечно, господу богу обращаться ко мне, как к комиссару корабля, с претензиями на второго помощника было неудобно, и от него я жалоб не слышал. А вот от комсомольцев мне за Помпея порядком приходилось. Особенно горячился комсомольский отсекр Саша Грибов. Это был год первого комсомольского набора на флот, и почти все ученики машинной школы, что у нас на корабле плавали, недавно еще были комсомольскими работниками не ниже уездного масштаба, а Помпеи их благословляет с утра до вечера. Конечно, обидно. На собраниях шумят, ставят вопрос о списании Помпея с корабля как пережитка, словом, что ни день, то к командиру - рапорт, а к комиссару - постановление комсомольского бюро. Я Грибову объясняю:

- Товарищ дорогой, у нас военный флот, а не губернская конференция, пора уж, в самом деле, привыкать. Вы бы лучше, чем шум подымать, помогли бы мне - провели бы со своей стороны воспитательную работу над стариком. Народ вы молодой, флота не знаете, учить вас морскому делу надо. А где мы другого такого специалиста по шлюпкам, парусам, тросам и прочим премудростям найдем? В учебниках не все написано, а в нем двадцатилетний опыт. Кто вас так научит узлы вязать, краску составлять, фигурные маты плести?

- Да вот о матах-то я и толкую, - говорит Грибов, - он, товарищ комиссар, не плести маты нас учит, а загибать их. Вы послушайте, как наши комсомольцы в быту стали говорить: через два слова в треть - загиб. Думают, это настоящий флотский шик и есть, а как их разубедишь, когда живой пример перед глазами, тем более комсостав?

Ну, я вижу, вопрос перерастает в политическую плоскость - Помпеи и впрямь у меня молодое пополнение портит. А на комсомольцев в те годы с разных сторон влияли: жоржики, которых с флота еще не всех повыкидали, татуировочку насаждают, блатной лиговский язык прививают, якобы флотский. Иной раз слушаешь - передовой комсомолец, недавно еще где-либо у себя в Калуге новый быт насаждал, - а тут из-под бескозырки чуб выпустит, клеш в семьдесят два сантиметра закатит и говорит примерно так: "Чьто ж, братва, супешнику счас навернем, с коробочки потопаем, прокинем нынче по Невскому, бабца какого наколем - и закройсь в доску до понедельника". Я раз их собрал, высмеял, а о "коробке" специально сказал. "Вы, - говорю, - на этом корабле в бой за Советскую власть пойдете, на корабле живете, учитесь, а нужно - и умирать будете, а вы такое гордое слово - корабль - в "коробку" унизили". И рассказал им попутно, как русские матросы в старое время и в гражданской войне кораблем своим гордились и сами с ним на дно шли, как в Новороссийске над этими "коробками" тяжелыми мужскими слезами плакали, когда их топить пришлось... Ну, дошло это до комсомольского сердца, и слово "коробка" у нас действительно исчезло, а прочий лиговский язык никакой борьбы не выдерживал.

А тут еще Помпеи мат культивирует, борьба на два фронта получается...

Вызвал я его к себе в каюту, посадил в кресло и начал проводить политработу:

- Так и так, Помпеи Ефимович, грубая брань унижает не того, в кого она направлена, а того, кто ее произносит. Это, - говорю, - в царском флоте было развито как неуважение к личности трудящегося, а в наших условиях на матерщинника смотрят как на некультурный элемент. Словом, чтобы не действовать административно, я вам не предлагаю в порядке приказа изжить матерную брань, а говорю по-хорошему: будьте сознательны, бросьте это дело.

Говорю, а сам вижу - слова мои в него, как в стенку, ни до души, ни до сознания не доходят: сидит мой Помпеи, красный, потный, видимо, мучается, да и побаивается - для него комиссар страшнее командира. Нет, думаю, не тот у меня подход, надо эти лозунги бросить. Я на другой галс лег - объясняю попросту, задушевным тоном: молодежь, мол, теперь иная, это не серые новобранцы с деревни, а комсомольцы, у каждого своя гордость, и им обидно. Это нам с вами, говорю, старым морякам, как с гуся вода, - покроют, - и не встряхнешься. А им внове, надо же понимать.

Слушал, слушал Помпеи Ефимович, потом на меня глазки поднял, - а они у него такие маленькие были, быстрые и с большой хитринкой.

- Так, товарищ же комиссар, они приобыквут! Многие уже теперь понимают, что я не в обиду и что никакого неуважения их личности не выказываю. Наоборот, иной сам чувствует, что это ему в поощрение или в пояснение. И работать веселей, а то все швабры да щетки, чистоль да тросы изо дня в день - прискучает. Опять же, скажем, терминология: эти самые ваши комсомольцы по ночам морскими терминами бредят, комингсы им разные снятся да штаг-корнаки. А я каждому предмету название переиначу позабавнее или рифму подберу, вот оно легче и запоминается.

- Вот вы, - говорю, - и напереиначили так, что теперь в кубрик не войдешь: сплошные рифмы висят - и речи человеческой не слышно.

А он на меня опять с хитринкой смотрит:

- Так что ж, товарищ комиссар, на корабле дамского общества, слава богу, нет, самый морской разговор получается, и беды я в том не вижу. Ну, если б я, скажем, дрался или там цепкой по спине протягивал, как царские боцмана себе позволяли, тогда ваши возражения были бы понятны. А тут - чего же особенного?

- Ну, - говорю, - Помпеи Ефимович, уж коли бы вы еще допускали зубы, чистить, тогда у нас и разговор с вами был бы иной. Мы бы с вами не в каюте, а в трибунале договорились.

А он смутился и сейчас же отбой:

- Да нет, знаете, я этой привычки и в царском флоте не одобрял, и теперь не сочувствую. Потому что она увечье дает, кроме того, действительно обидна для человека, потому что старшему в чине сдачи не дашь. А главное - никакой от нее пользы для дела, и не всегда дотянешься... Хотя, впрочем, раз довелось мне видеть, что и такая привычка обернулась во спасение жизни человеку.

Ну, я примечаю, что у Помпея случай на языке чешется. Я и придрался, чтоб дать ему разговориться и свободнее себя со мной чувствовать, потому что дело такое, что официальным подходом не разрешишь, а он сидит на кончике стула, стесняется, и душевного разговора в такой обстановке не добьешься.

- Как же, - говорю, - так в спасение жизни? Это странно... Может, поделитесь? Я до подобных историй очень большой охотник. Сейчас я чайку налажу, вот за чайком и расскажете.

- Нет, - говорит, - спасибо, чайку я вашего не буду. Я знаю - у вас не чай, а верблюжья моча... то есть я хотел выразиться, что жидкий... Я чай привык своего настою пить. А вот за папироской расскажу.

Закурили мы, он и рассказывает:

"Я тогда без малого пешком под стол ходил. Плавал в Белом море на такой посудине, называется "Мария Магдалина". Рейс незавидный: по весне поморов на промысла развозить, а по осени обратно их в жилые места собирать. Вот осенние рейсы и мучили, беспокойно очень: у них привычка была - как напьются, так в спор. Ножи там или топорики - это у них отбиралось, но, бывало, и кулаком вышибали дух. Это тоже из терпения выводило: на каждого покойника акт надо и в трех экземплярах. А писал акты первый помощник, очень не любил писать, непривычное дело.

На них одна управа была - кран. Это капитан придумал, точное средство было: как драка, так обоих ухватить, животом на лямки, которые лошадей грузят, - и на краны поднять. У нас два таких крана было, аккурат у мостика. Болтаются оба, покручивает их, раскачивает, и самолюбием страдают, потому остальные на них ржут: очень смешные рожи корчили. А на втором часе скучать начинали. Говорят, печенку выдавливает и в голове кружение. Повернет его лицом к мостику, - "смилуйтесь, - кричит, - ваше степенство, ни в жисть не позволю ничего такого!" А капитан твердый был, Игнат Саввич звали. "Виси, - говорит, - сукин кот, пока всю мечту из головы не выкинешь". Очень они этого крана боялись.

Вот идем мы как-то, стою я на штурвале и смотрю на бак. А там у двоих спор вышел, о чем - это не поймешь: они, может, еще в мае месяце спорить начали. Стоят, плечиками друг в друга уперлись и спорят. "Не веришь, окаянная душа?" - "Не верю, - говорит, - не бывает такой рыбы". - "Не веришь?" - "Не верю". - "А по зубам съезжу, поверишь?" - "Все одно не поверю". Размахнулся тот и ударил. Удивительно мне показалось - такой ледащий поморишка, а сила какая, значит, правота в нем от самой души поднялась, - тот так и покатился. Поднялся, утер кровь. "Обратно, - говорит, - не верю: нет такой рыбы и не могло быть".

Тут капитан им пальчиком погрозил: "Эй, - говорит, - такие-сякие, поаккуратнее там! Будете у меня на кранах болтаться, как сыры голландские!" Притихли они, главный спорщик шапку скинул. "Не утруждайтесь, - говорит, - ваше степенство, это у нас просто разговор промеж себя, а безобразия мы никакого не позволим". Вижу, замирились будто, еще по стаканчику налили, а я на воду глаза отвел, вода - что масло, штиль был. Потом слышу - обратно на баке шум. Стоят эти двое у самого борта, и ледащий опять наседает: "Не веришь, - говорит, - так тебя распротак?" - "Не верю". - "Хочешь, в воду прыгну?" - "Да прыгай, - говорит, - все одно не поверю". Не успел Игнат Саввич матроса кликнуть, как тот на планшир вскочил, и в лице прямо исступление. "Я, - кричит, - за свои слова жизни решусь! Говори, подлец, в остатний раз спрашиваю: не веришь?" - "Не, не верю". - "Так на ж тебе, сукин сын!" - и прыг в воду. А тот перегнулся за борт и кричит: "Все одно не поверю, хоть тони; нет такой рыбы и не могло быть!"

Ну, пока пароход останавливали, пока шлюпку спускали, Игнат Саввич ему разными словами дух поддерживал. Но так неудачно с ним получилось, даже обидно: уши в воде были, не слыхал ничего, видимо. Очень он неловко в воде был: руки, ноги свесил в воду, и голову тоже, а по-над водой один зад маячит. Жиру у него в этом месте больше было или просто голова перевесила, это уж я не скажу, но так и плавал задом наружу, пока шлюпка не подгребла. Так за зад и вытащили. Подняли его на борт - не дышит, а из норок с носу вода идет.

Потолковали мы между собой. Качать, говорят, надо, много ли он в воде был - минут десять всего. Сперва наши матросы качали. Качали, качали и плюнули. "Кончился, - говорят, - да и не наше вовсе дело пассажиров откачивать". Тогда поморы взялись. Пошла из него вода пополам со спиртом, но на ощупь все же недвижимое имущество.

Игнат Саввич сошел с мостика, веки приоткрыл, сердце послушал. "Акт, - говорит, - составить, вовсе помер, будь он неладен", - и послал меня за помощником. А тот спал, и так обидно ему показалось, что снова акт, что он в меня сапогом пустил. Однако вышел, пришел на бак, сам злой до того, что серый весь стал. Осмотрели карманы, - а известно, что в поморских карманах? Дрянь всякая, кисет да трубка, крючок там какой-то да деньги в портянке, а документа вовсе нет. Подумал помощник. "Подымите, - говорит, - его в стоячку да под локотки поддерживайте, опознавать будем. Подходи по одному!" Стали пассажиры подходить, помощник каждого спрашивает: "Как ему по фамилии?" Почешется, почешется помор: "Кто его знает? Божий человек. Нам ни к чему". Который с ним спорился - того спросили. Трясется весь, говорит: "А пес его знает. Упористый был покойничек, это верно. А по фамилии не знаю".

Помощник как туча стал. И так это ему обидно показалось - и разбудили, и акт в трех экземплярах, и по фамилии неизвестно. Смотрел, смотрел на утопленника - и лицом даже покривился. "Бога, - говорит, - в тебе нет, сукин ты сын. Ну, откуда я твое фамилие-имя-отчество рожу?" - да с последним словом от всей своей обиды как двинет утопленника в скулу - так два зуба враз и вылетели. А с зубами вместе, обратите внимание, и остатняя вода, что в горле стояла и дышать мешала. Открыл покойник глаза и пошатнулся. Дошел до своего мешка, приткнулся головой и уснул. Видимо, утомился очень. После помощник ему весь свой спирт даром отдал, очень обрадовался, что тот его от акта выручил.

Но это только раз за всю мою жизнь я и видел, чтоб от битья польза была. А от соленых слов, наоборот, никогда вреда не бывает".

Посмеялся я над его рассказом, сам ему тоже для установления отношений кой-какую историйку рассказал, - вижу, перестал Помпеи меня бояться. Я опять его по душам убеждаю: так и сяк, ликвидируйте вы эту свою привычку, вам на корабле и цены не будет. Бросают же люди курить - и ничего.

А он на меня опять с хитринкой смотрит и говорит:

- Это смотря сколько той привычке лет. Мне, товарищ комиссар, пятый десяток идет, это не жук плюнул. Были мы в девятьсот двенадцатом в Бомбее, так там, как из порта выйти - налево, у ихнего храма, факир на столбу стоял и не присаживался, а продовольствовался чашкой риса в день. Англичане косились, косились, - сняли со столба, положили в койку на самолучших пружинах и обедом накормили. Заскучал факир и погас, как свечка. А всего пять лет стоял, пять лет привычки имел. А я двадцать лет привычку имею, легко не отвыкнешь. Вы мне лучше определите срок, я чего-нибудь сам придумаю. И притом вопрос: как это - совсем отвыкать или только от полупочтенных слов? Скажем, безобидные присловья допускаются?

- Отвыкайте, - говорю, - лучше сразу совсем. А безобидные пусть у вас в резерве будут, когда вас прорвет, тогда их и пускайте.

Договорились. И началась новая эпоха: и точно, нормальной, скажем, брани больше от Помпея Ефимовича никто не слышит. Но как-то так он сумел и обыкновенные слова поворачивать, что слушаешь его - в отдельности будто все слова пристойные, каждое печатать можно, - а в целом и по смыслу - сплошная матерщина. Меня даже любопытство взяло. Постоял я раз на одном аврале - шлюпки подымали, - послушал внимательно и понял его приемчик. Он весь этот свой синтаксис - в тридцать три света, да в мутный глаз, да в Сибирь на каторгу, в печенку, в селезенку - в речи оставил, и хоть прямых непечатностей нет, но до того прозрачный смысл получается, хоть святых вон выноси. Да вслушиваюсь, - он еще какие-то иностранные слова вставляет, так и пестрит все ими. После я дознался: оказывается, он два вечера к старшему врачу ходил, все полупочтенные слова у него по-латыни раздобыл, на бумажку списал - и без запинки ими пользуется. Комсомольцы прямо вой подняли. "Что же, - говорят, - товарищ комиссар, еще хуже стало! Раньше, бывало, поймешь, хоть фыркнешь, а теперь покроет по-латыни - и вовсе не разберешь, что к чему!.."

Тут я рассердился, зову его опять в каюту и очень строго ему говорю:

- Вы, - говорю, - меня обманули, иначе говоря, взяли на пушку. Чтоб никаких слов - латинских ли, французских ли - я более от вас не слыхал, понятно? И объясните вы мне, за-ради бога, Помпеи Ефимович: балуетесь ли вы из упрямства, или в самом деле такая в вас устойчивая идеология, будто на корабле без матерей не обойтись, хотя бы и иностранного происхождения?

Вздохнул Помпеи Ефимович, смотрит на меня с отвагой отчаяния:

- По правде говорить, товарищ комиссар?

- Конечно, по правде, мы оба не маленькие.

- Ну, коли по правде, то идеология. И поскольку вы ставите вопрос не на принципиальное ребро, а по совести, позвольте с вами говорить не как с комиссаром корабля, а как с балтийским матросом. Тем более, вы какого года призыва?

- Девятьсот двенадцатого, - говорю.

Ну вот. А я - девятисотого и в двенадцатом году уже четвертую кампанию в боцманах ходил, так что вы передо мной вроде, извините, как салажонок. Но раз вы все-таки настоящую флотскую службу захватили, то вполне должны понимать, что с морем без соленого слова никак не выйдет. Оно его любит, море-то. Раз человек лается, значит, у него в душе еще отвага и он непреклонен. Вот, скажем, на шлюпке идешь, два рифа взял, а волна... (тут он сказал, какая волна) - словом, упаси бог. Прикроет она шлюпку, сидишь-сидишь, и дыхание испортилось, а вода все на тебе одеялом. Послабже человек или кто с новобранства не обучен - тот взмолится. Ну и пропал. А как загнешь в три переверта с гаком из последнего дыхания - изо рта пузыри пойдут, а в каждом пузырьке соленое слово. В самую его мокрую душу угадаешь, моря-то. А душа у моря хмурая, серьезная - ее развеселить надо... Волна и отступит - значит, мол, жив еще человек, коль так лается.

- Ну, - отвечаю, - Помпеи Ефимович, это какая-то мистика или художественный образ. Вы же кроете не стихию, а нормальных живых людей! А у них своя психика.

- Могу и насчет людей пояснить. Вот, скажем, увидишь, как настоящий марсофлот в шторм за бортом конец ловит, того и гляди, сорвется - как тут в восхищение не прийти? От восхищения и загнешь, и тому за бортом лестно: значит, от души его смелость оценили. Или, скажем, бодрость духа. Ее соленые слова, знаете, на какую высоту подымают? Вот упал человек за борт, ошалел, пока шлюпка дойдет, у него все гайки отдадутся. А пошлешь ему с борта что-нибудь необычное да повеселее, смотришь, и спас человека: поверху плавает и сам ругается для бодрости. Или на скучной работе: дерет, дерет человек кирпичом палубу, опротивело ему, думает - скорей бы второй помощник пробежал, может, отчудит чего посмешнее. А я тут как тут - там подбодришь кого, тут кого высмеешь, здесь этак с ходу веселое словечко кинешь, - обежишь корабль, вернешься, а они прямо искры из настила кирпичом высекают, крутят головами и посмеиваются. Или растерялся матрос, не за то хватается, того гляди, ему пальцы в канифас-блок втянет, - чем его в чувство привести? Опять-таки посторонним воздействием. Очень много могу привести вам примеров, когда плотный загиб пользу приносит. Только во всех этих случаях, обратите внимание, обычная брань не поможет. Я и сам против тех, кто три слова сызмальства заладил и так ими и орудует до седых волос. Слова и соленые приедаются, а действовать на психику надо неожиданностью и новизной оборота. Для этого же надо в себе эту способность развивать постоянной тренировкой и другим это искусство передавать.

Выслушал я его и резюмирую:

- Да, это развернутая идеология. Целая теория у вас получается. Только она, - говорю, - для Красного флота никак не подходит.

А он уже серьезно и даже с печалью говорит:

- Я и сам вижу, что не подходит. И потому прошу вас ходатайствовать перед высшим командованием Об увольнении меня в бессрочный отпуск... Вы же мне все пути отрезаете и даже не допускаете замены безобидным присловьем или, скажем, иностранного происхождения. Мне это крайне тяжело, потому что с флотом я за двадцать лет свыкся и на берегу буду болтаться, как бревно в проруби, без всякого применения. Но решать, видимо, следует именно так.

У меня прямо сердце переворачивается. Вижу, Помпеи наш в самом деле ничего С собой сделать не может, раз решается сам об увольнении просить. А отпускать его страсть не хочется. Ах ты, думаю, будь оно неладно! И лишаться такого марсофлота прямо преступно для новых кадров, и оставить нельзя - куда же его, к черту, с такой идеологией? А он продолжает:

- Главное дело, я чувствую, что, коли б не это наше расхождение мнений, от меня флоту большая польза была бы. Я тут среди ваших комсомольцев присмотрел людей вполне подходящих, дали б мне волю, я бы из них настоящих матросов сделал, только своим, конечно, способом. Но раз Советская власть такого разговора на палубе не одобряет, я прямо тебе скажу, Василий Лукич, как матрос матросу: против Советской власти я не пойду. Вот и приходится корабль бросать.

Вдруг меня будто осенило.

- Это, - говорю, - ты правильно сказал: Советская власть такого разговору не одобряет. И я вот тебе тоже как матрос матросу признаюсь: я ведь - что греха таить? - сам люблю этажей семь построить при случае. Но приходится сдерживаться. Стоишь, смотришь на какой-либо кабак, а самого так и подмывает пустить в господа бога и весь царствующий дом, вдоль и поперек с присвистом через семь гробов в центр мирового равновесия...

Конечно, сказал я тогда не так, как вам передаю, а несколько покрасочнее, но все же вполсилы. Пустил такое заклятье, вроде как пристрелочный залп, - эге, вижу, кажется, с первого залпа у меня накрытие: подтянулся мой Помпей, уши навострил, и в глазах уважение:

- Плотно, Василий Лукич, выражаешься, приятно слушать.

Так, думаю, правильный подход нащупал. А сам рукой махнул и огорчение изображаю:

- Ну, мол, это пустяк. Вот в гражданской я действительно мог: бывало, как зальюсь - восемь минут и ни одного повтора. Ребята заслушивались. А теперь практики нет, про себя приговариваешь, а в воздух слов не выпускаешь.

Помпеи на меня недоверчиво так посмотрел:

- Заливаешь, Василий Лукич, хоть и старый матрос. Восемь минут! У нас на "Богатыре" на что боцман ругатель был, а и то на шестой минуте повторяться начинал.

- Нет, - говорю, - восемь. Не веришь? - Не верю.

- Не веришь?

- Нет, - мотает головой. - Я свое время не считал, но так полагаю, что и мне восьми минут не вытянуть.

- Ну, - говорю, - восьми, может, и я сейчас не вытяну, отвык без практики, но тебя все-таки перекрою.

Смеется Помпеи, а мне только того и надо.

- Не срамись, - говорит, - лучше, Василий Лукич! Вот с "Богатыря" боцман меня бы перекрыл, а боле никого я на флотах не вижу.

- Ах, так, - говорю и вынимаю из кителя часы. - Давай спориться! Только, чур, об заклад: коли ты меня перекроешь, дозволю тебе в полный голос по палубе разговаривать. А я перекрою - тогда уж извини: чтоб никаких слов никто от тебя боле не слышал: ни я, ни военморы, ни вольнонаемные.

Он на меня смотрит и, видимо, не верит:

- Ты что, комиссар, всерьез?

А я китель расстегнул, кулаком по столу ударил, делаю вид, что страшно разгорячился.

- Какие могут быть шутки! Ты мне самолюбие задел, а я человек горячий. Принимаешь заклад или боишься?

- Я боюсь?.. Принимаю заклад! Посмотрим!

Хлопнули мы по рукам, стали договариваться. Он выставил вопрос о судье - кого позвать - и предложил старшего помощника: он, говорит, хоть нынче остерегается по тем же обстоятельствам, но разбирается в этом деле вполне. Я судье отвод - неловко, мол, мне, как комиссару, такие арии перед комсоставом, и какой вопрос может быть о судье, если два балтийских матроса на совесть спорятся?

Тогда с его стороны еще затруднение:

- Неправильно получается: как же так, с бухты-барахты? Кого же крыть и по какой причине? Сам понимаешь, для этого дела надо ведь в запал прийти.

- Меня, - говорю, - крой, что я тебе жизнь порчу. А я послушаю, наверное, сам с того обозлюсь. Начали, что ли?

- Пускай, - говорит, - секундомер с первым залпом!

Поправился в кресле - и дал первый залп.

Ну, я прислушиваюсь. Все в порядочке: начал он, как положено, с большого загиба Петра Великого, все боцмана так начинали. Потом на мою родню навалился. Всех перебрал до седьмого колена, про каждую прабабку характеристику сказал, и все новое, и на другой галс повернул, - меня самого в работу взял, а я вижу - одна тактическая ошибка у него есть. Третья минута пошла, а он все мной занимается: и рында-буленем, и фор-брамстеньгой, и в разные узлы меня завязывает, и каждой моей косточке присловье нашел, и все в рифму - заслушаешься. Отработал он этот участок - на небеса перекинулся, стал господа бога и приснодеву Марию тревожить, как будто и не он это на коленках перед стулом стоит. Кроет в двенадцать апостолов, в сорок мучеников, во всех святых, - а я опять на карандаш беру: еще одну тактическую ошибку мой Помпеи допустил, вижу - у меня фору добрая минута будет. Потом вновь на землю спустился, начал чины перебирать, от боцманмата до генерал-адмирала и управляющего морским министерством. Словом, шестая минута пошла, и он, вижу, начинает ход сбавлять, вот-вот заштилеет. Посматривает на часы и пальцем тычет - сколько, мол, там?

- Шесть, - говорю, - крой дальше, Помпеи Ефимович.

Тут он опять ветер забрал, понесся: новую жилу нашел - все звериное царство на моих родственников напустил: и медведей, и верблюдов, и крыс, и перепончатых стрекоз. Этого ему еще на минуту хватило, но, вижу, в глазах у него растерянность, и рифм уже меньше, и неожиданностей не хватает. Потом слышу - опять митрополита санктпетербургского и ладожского помянул.

- Стоп, - говорю и секундомер нажал. - Было уже про митрополита.

Он осекся, замолк, дух переводит, на меня смотрит.

- Было, - говорю, - было, Помпеи Ефимович. Ты его еще с динамитом срифмовал и обер-церемониймейстером переложил, верно?

- Правильно, - сознается, - было. Сколько там вышло?

- Восемь минут семнадцать секунд. Перекрыл ты богатырского боцмана. Ну-ка, я рюриковскую честь поддержу. Бери часы.

Ну, набрал я воздуху в грудь и начал.

Если б вам все это повторить, многих из вас тут же бы до жвакагалса стравило. Потому что я все свои знания в этой области мобилизовал и все силы напряг, ибо ставка была уж очень большая: нужный для флота человек.

Прошел я по традиции и для времени петровский загиб, нажимаю дальше, аж весла гнутся, а на ходу все его тактические ошибки в свою пользу учитываю. Одна, что он двенадцать апостолов в кучу свалил, - а я каждого по отдельности к делу приспособил. Также и сорок мучеников, кого сумел припомнить, в розницу обработал. А у них имена звучные, длинные - как завернешь в присноблаженного и непорочного святого Августина или в святых отец наших Сергия и Германа, валаамских чудотворцев - глядишь, пять секунд на каждом и натянешь. Другая его тактическая ошибка - родню он перебрал мою только, а я всех прочистил и по жениной его Линии, тоже минуту выиграл. А надо вам сказать, я еще химию понаслышке знал, потому что по специальности минером-электриком был, - я и химию привлек со всякими ангидридами, перекисями и закисями. А главное, я его же приемом работал: неожиданные понятия лбами сталкивать и соответствующим цементом соленого слова спаять - вот оно и получается.

Словом, пою я эту арию уже девятую минуту, а впереди у меня еще Керзоны разные, да Чемберлены, да синдикаты, да картели, да анархия производства, - он таких слов и не слыхивал, а по этой системе все годится. Тут ведь не смысл важен, а придание смысла. Десятая минута идет - а у меня и стопу нет. И, может, на сорок минут развел бы я всю эту петрушку, как вдруг входит в каюту Саша Грибов, комсомольский отсекр, - услышал и замер у дверей. И точно, картина необыкновенная: сидит комиссар в расстегнутом кителе и такое с азартом из себя выпускает, что прямо беги к телефону и звони в контрольную комиссию. Я ему рукой машу, - не мешай, мол, тут дело серьезное! - а у него глаза круглые и лица на нем нет.

Я на часы покосился - одиннадцать минут полных, и Помпеи совершенно убитый сидит. Повысил голос, дал прощальный раскат в метацентрическую высоту и в бракоразводные электроды - и отдал якорь.

- Ну, как заклад, Помпеи Ефимович? - спрашиваю его своим голосом.

- Что же, - отвечает. - Матросское слово верное. А слово я до спора дал.

- Значит, разговор у нас снят об уходе и будем вместе Красному флоту служить?

- С таким комиссаром, - говорит, - служить за почтение примешь... - И опять на "вы" перешел: - Только скажите вы по совести, товарищ комиссар, как эти слова в себе удерживаете? Неужто никогда не тянет прорваться?

- Есть, - говорю, - еще и такое слово, Помпеи Ефимович: дисциплина. Сказано - не выпускать их, вот и не выпускаю. И вы, как старый матрос, дисциплину знаете, так что коли ее вспомните - и вам легко будет.

И точно - с тех пор Помпеи Ефимович нашел способ подбодрять народ и веселить его на работе без полупочтенных слов, а я Саше Грибову то и дело говорю:

- Внуши ты своим комсомольцам, можно же без разных слов моряком быть: укажи ты им на Помпея Ефимовича, разве не марсофлот настоящий?

И вот оглядываешься теперь на капитанов третьего и второго ранга, а иной раз и адмирала увидишь, - все они через его, Помпея нашего, золотые руки прошли: еще десять поколений призывников он вырастил.

А у меня, по правде, после этого состязания певцов на Большом Кронштадтском рейде трое суток в горле разные слова стояли. Начнешь на собрании речь говорить - в спохватишься: чуть-чуть в архистратига Михаила и в загробные рыданья, всегда животворяще господа, не свернул. С трудом я эту заразу в себе ликвидировал.

Книга: Л.Соболев. "Морская душа". Рассказы

Издательство "Высшая школа", Москва, 1983

OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 20 февраля 2002 года

Tags: Книги
Subscribe

  • Указ о ежедневниках

    Очень интересный объект поступил в мою коллекцию старых ежедневников - УКАЗ о ежедневниках. А именно о том, что и в каком порядке включать в…

  • Санкт-Петербургский календарь на лето 1758 года

    На Пасху в ТМ-коллекцию приехал дивный экспонат – ежедневник 1758 (!) года. Императрице Елизавете Петровне еще только 49 лет, будущей…

  • Дневник фермера 1918

    Очень практичная рабочая книга фермера. Любопытно, что в перечне оборудования уже предполагаются трактора, но основная учетная единица каждый день…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 7 comments